front3.jpg (8125 bytes)


Глава XVII

 

ВОЕННЫЕ ТРИБУНАЛЫ

 

 

В таких условиях проводились в России политические процессы на протяжении всего периода пропагандистской деятельности, то есть в первые пять-шесть лет революционного движения.

Когда начались покушения на царских сановников, ознаменовавшие наступление террористического периода, правительство немедленно отменило действующий закон и упразднило эту удивительную судейскую машину — знаменитую Сенатскую палату. Зачем сие было сделано, почему достопочтенные старцы, восседавшие в Особом присутствии, были признаны недостойными доверия — нелегко догадаться. Сенатская палата была послушна и покорна, беспрекословно подчинялась указаниям сверху; ее громогласные назначения, ее репутация суда, “представляющего три сословия”, — все говорило в ее пользу. Со стороны легко можно было принять это подобие суда за настоящий суд, вполне заслуживающий свое претенциозное название. Действительно, после упразднения Сенатской палаты правительство больше не удовлетворялось осуждением революционеров на каторгу. В твердой решимости отвечать на красный террор белым террором оно требовало виселиц, всегда только виселиц. Но почему оно не требовало этого раньше от Петерса? Этот бойкий сенатор наверняка не ответил бы отказом, и совестливый старшина, несомненно, воскликнул бы: “Пошлите их всех на виселицу!”, как он раньше кричал: “Отправьте их всех на каторгу!” А учтивый и образованный господин Новосельский, одесский городской голова, вероятно, сказал бы, что он слишком благовоспитан, чтобы не соглашаться с его превосходительством. Если бы все-таки случилось, что эти господа испытывали угрызения совести или проявили какие-то гуманные чувства — а это крайне неправдоподобно, — правительство легко могло бы заменить их своими верными лакеями, способными на все. Вот и впрямь невозможно найти разумную причину изъятия политических дел из ведения гражданского суда. Очевидно, просто надеялись, что нигилисты будут устрашены грозным зрелищем военных судов, но эта надежда могла бы исполниться только в том случае, если бы нигилисты питали хоть малейшее доверие к прежнему суду. Однако дело обстояло как раз наоборот, и вывод напрашивается сам собой.

В сущности, этот вопрос не имеет особого значения. Каковы бы ни были побуждения правительства, это факт, что после 9 августа 1878 года определенную категорию политических преступников, а после 5 апреля 1879 года, когда территория России была разделена на шесть сатрапий во главе с военными диктаторами, всех политических судили исключительно офицеры армии — единственное сословие в стране, которое правительство сочло правомочным отправлять правосудие*. Роль министра юстиции взяли на себя генералы и другие высокие военные чины.

______________

 

* Только два процесса из шестидесяти одного — суд над цареубийцами 13 марта и суд над Соловьевым — происходили в Верховном уголовном суде, тоже чрезвычайном суде по делам о государственных преступниках. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

 

 

Но не тот полководец хорош, который, действуя против врага, идет проторенной дорогой. Настоящий полководец обладает даром маневрировать, приспосабливаться к местным условиям в различных стадиях кампании. Вполне естественно, что наши доблестные генералы, превращенные в сатрапов и призванные сражаться против нигилистов, должны воевать по этим же принципам разумной военной тактики. Нынешняя политическая юрисдикция лишена единообразия времен Палена, который, как истинный немец, питал страсть к системе, методичности и раз навсегда установленным формам. Состав суда меняется в зависимости от вкуса, капризов и воззрений тех генералов, которые его назначают. Обычный военный трибунал составляется из офицеров различных чинов, и они делятся на две категории. Председатель и два помощника являются постоянными членами трибунала. Остальные подбираются для каждой сессии из строевых офицеров. Генерал-губернаторы порой оставляют состав суда неизменным, а иногда заменяют его частично другими офицерами, назначенными ad hoc. Подсудимым разрешается иметь адвоката, но только из офицеров — кандидатов и членов Судейского присутствия, официально подчиняющихся прокурору как своему начальнику. В Киеве, например, заключенные не могут иметь гражданских защитников, независимых от властей, хотя законом это допускается. А в Петербурге на “процессе 14-ти” подсудимым разрешили иметь официальных адвокатов, но последние получили доступ к материалам следствия только за два часа до начала суда. Все члены этого военного трибунала были назначены правительством ad hoc.

В ряде случаев, когда некоему генералу захотелось вдруг поразить воображение своих друзей и недругов каким-либо чрезвычайным по свирепости приговором, он с солдафонской бравостью несся прямо к цели, одинаково презирая юридические тонкости и судебные прецеденты. Так, Млодецкого, совершившего покушение на Лорис-Меликова, судили, приговорили и казнили в один день. Трибунал едва ли удосужился задать подсудимому хотя бы один вопрос. Халтурина и Желвакова, убивших генерала Стрельникова (о котором я рассказывал в предыдущей главе), любимца царя, присудили к той же мере наказания — казни. В глухую ночь их подняли с постели, привезли в частный дом, где они увидели несколько офицеров, назначенных генералом Гурко. Эти офицеры, как им объявили, были их судьями. Пятнадцать минут спустя Халтурин и Желваков услышали приговор, а на другой день они были повешены.

Однако, если эти суды несколько различаются по форме и методам процедуры, все они схожи в одном существенном пункте, а именно: в пассивном повиновении приказам начальства. Старые судьи подчинялись министру, как и полагалось делать чиновникам; солдат обязан повиноваться своему генералу, и последний был бы весьма удивлен, если бы тот так не сделал. Хорошо известно, что приговоры предписываются заранее. Поэтому они различаются не в зависимости от степени виновности подсудимого, а в соответствии со взглядами генерал-губернатора той губернии, где происходит суд. Мы знаем, например, совершенно достоверно, что приговоры, которые предполагалось вынести по делу Дробязгина, Майданского и других (декабрь 1879 года), не превышали ссылки в Сибирь и одного или двух сроков каторжных работ. При обычных обстоятельствах этого было бы вполне достаточно, чтобы удовлетворить даже кровожадность царской юстиции, ибо наиболее серьезно скомпрометированного обвиняемого судили лишь за недоказанное и весьма проблематичное участие в покушении (не имевшем смертельного исхода) на жизнь шпика; за эту провинность в более поздний период главный виновник получил бы четырнадцать лет каторжных работ*. Но за несколько дней до суда было совершено покушение Гартмана (19 декабря 1879 года).

______________

 

* Это был Лев Дейч, тайно выданный России великим герцогством Баден при условии, что его будут судить гражданским судом как обыкновенного уголовного преступника. Обещание было нарушено, и Дейча судил военный трибунал. Однако, приняв во внимание исключительные обстоятельства дела, суд не вынес ему высшей меры наказания. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

 

 

Охваченное дикой паникой, правительство решило устроить показательный суд в устрашение другим.

Генерал Тотлебен (или, вероятнее всего, Панютин) отдал приказ, чтобы обвиняемым был вынесен смертный приговор. Однако преступление, в котором они обвинялись, по закону нельзя было карать смертью, да и доказательства были не очень убедительны. Выполнить приказ начальства — если вообще хотели сохранить хоть какую-то видимость законности — было не так-то легко. Но суд оказался на должной высоте. Он нашел выход из затруднительного положения в клаузуле об “аккумулятивных приговорах”. В решении суда — его можно прочитать во всех газетах того времени — рядом с именем каждого подсудимого записаны провинности, за которые в обычных условиях было бы более чем достаточно дать несколько лет ссылки в Сибирь. Затем эти приговоры были соединены воедино, и в итоге получилось — смерть! Это решение суда и судебное толкование мотивов вынесенных приговоров представляют один из самых невероятных случаев в истории русского правоведения.

Дело Лизогуба (август 1879 года) еще более необычайное, ибо подсудимый не принадлежал к террористической партии и вообще не совершал никаких преступных действий ни как главный виновник, ни как соучастник. Это был богатый помещик, и самое большое его преступление состояло в том, что он отдавал свое состояние на нужды революции. Он был арестован по доносу своего управляющего Дриго, бывшего его друга и поверенного, потом продавшегося правительству за обещанные ему остатки от состояния Лизогуба. Власти, надеясь и в дальнейшем воспользоваться услугами предателя, не раскрыли его имени. Дриго не появлялся на суде в качестве свидетеля против Лизогуба, и его показания не упоминались в обвинительном заключении. Материалы были неофициально переданы судьям Панютиным до начала суда, он же и объявил судьям, что Лизогуб должен быть казнен. Приказ был выполнен. Лизогуба приговорили к смерти. 10 августа 1879 года он был повешен.

Лет пять назад, точнее говоря, 23 февраля 1880 года, в Киеве, где владычествовал генерал Чертков, состоялся суд над юношей-гимназистом; его звали Розовский. При обыске в его комнате полиция нашла прокламацию Исполнительного комитета.

— Прокламация принадлежит вам? — спросил один из жандармов.

— Да, она принадлежит мне.

— Кто дал ее вам?

— Этого я не могу сказать. Я не шпион, — ответил юноша.

В обычное время его выслали бы в Сибирь в административном порядке, то есть без суда. Возможно даже, что он, как несовершеннолетний, — ему было всего девятнадцать лет — отделался бы ссылкой в одну из северных губерний. Но пятого числа того месяца произошел взрыв в Зимнем дворце. Генерал Чертков был в такой же дикой ярости, как генерал Тотлебен. Надо было дать устрашающий урок, и юноша заплатил своей жизнью за деяния других. Его приговорили к смертной казни, и он умер на эшафоте 5 марта 1880 года.

В Харькове генерал Лорис-Меликов был одержим стремлением превзойти патриотический пыл своих коллег. Но если в других городах политических процессов было хоть отбавляй, в его губернии — никаких. После 5 апреля 1879 года, когда были созданы шесть сатрапий, в Харькове состоялся один-единственный политический процесс, и то два главных обвиняемых не были нигилистами. Однако дело было весьма примечательное. Два бежавших из тюрьмы уголовника, переодетые жандармами, явились в Харьковскую тюрьму с поддельным ордером, подписанным жандармским генералом Ковалинским, о выдаче им политического заключенного Фомина, так как его требует к себе следователь. Все документы были в порядке, а подпись Ковалинского так хорошо подделана, что с первого взгляда генерал сам признал ее своей. Но план побега Фомина провалился вследствие предательства чиновника, у которого были приобретены ордерные бланки, и мнимые жандармы попали в руки полиции. Однако организаторов побега вовремя предупредили, и они благополучно скрылись. Только один из предполагаемых соучастников был арестован — студент Ефремов, в доме которого встречались заговорщики. Но он не имел никакого понятия о их делах, никогда не присутствовал на их встречах и отрицал всякое участие в подготовке побега Фомина. Это было вполне правдоподобно, ибо для русских студентов самое обычное дело предоставить свою комнату в распоряжение приятелей. Кроме того, вполне вероятно, что революционеры, чтобы не подвергать хозяина квартиры опасности, не доверили ему свою тайну. Перед тем как уйти из комнаты, они из осторожности сожгли бумагу, на которой упражнялись в подделывании подписи Ковалинского. Но было сделано одно роковое упущение. Они не догадались помешать кочергой сожженные клочки бумаги, кучкой лежавшие в печке. Когда пришли жандармы, они, по своему обыкновению, все обшарили и, вытащив из печки клочок полусгоревшей бумаги, смогли разобрать на нем имя генерала. Клочок показали Ефремову, и тот, ничего не подозревая, опрометчиво прочел имя вслух как раз в тот момент, когда роковой клочок распался. Это было единственное доказательство приписанной Ефремову вины — его соучастия в попытке освобождения Фомина. Но так как полиции нужен был козел отпущения, то Ефремов был приговорен к смертной казни, и Лорис-Меликов утвердил решение суда. Однако приговор не был приведен в исполнение: Ефремов просил о помиловании, отчего другие всегда с презрением отказывались, и, принимая во внимание его раскаяние, казнь была заменена двадцатью годами каторжных работ.

Эти примеры с избытком доказывают, что военные трибуналы, которым вверено судить политических заключенных, являются лишь узаконенными поставщиками палача; их обязанности строго ограничены обеспечением жертв для эшафота и каторги. Распоряжения, получаемые от начальства, они рабски выполняют. Их назначение — облачать приказы властей в форму статей и параграфов закона и придавать своему судопроизводству видимость законности.

В процессе Ковальского, 2 августа 1878 года*, первого революционера, приговоренного к смертной казни, судьи, глубоко тронутые речью его защитника Бардовского, на мгновение усомнились, стали советоваться друг с другом, как поступить, и, наконец, решили испросить указаний Петербурга. Была послана соответствующая телеграмма, и до получения ответа суд примерно на три часа отложил вынесение решения. Ответ был резко отрицательный и со всей строгостью подтвердил предыдущий приказ. Теперь уж не могло быть колебаний. Смертный приговор был должным образом вынесен, и Ковальский должным образом казнен.

______________

 

* Суд над Ковальским происходил до принятия закона от 9 августа, но его по особому распоряжению судил военный трибунал. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

 

 

Разве Стрельников не хвастался, что трибуналы будут делать все, что он пожелает? Однако вплоть до последнего времени еще оставался какой-то контроль, который, если и не служил сдерживающей силой против деспотизма правительства, все же заставлял его ставленников соблюдать известные внешние приличия, — то была гласность суда. Разумеется, не та гласность, к которой привыкли в других европейских странах, ибо в методах русского царизма почти всегда есть что-то двусмысленное, и уступки, сделанные одной рукой, более чем наполовину отнимаются другой. Для предупреждения каких-либо сочувственных демонстраций публику проверяли с особой тщательностью. На суде разрешалось присутствовать только по входным билетам, подписанным председателем суда. Известное количество билетов выдавалось представителям печати, и щедрость председателя суда всегда служила проверкой его либерализма.

Но газеты, если они не хотели рисковать немедленным запрещением, не могли публиковать собственных отчетов о ходе процесса, даже самых лояльных и малосодержательных. Приходилось ждать получения официального текста, подправленного, подчищенного, прикрашенного министром и полицией. Печать не вправе была ничего изменять в этом извращенном отчете и ничего добавлять к нему*.

______________

 

* Благодаря этому правилу возникла курьезная процедура. Так как официальный “Правительственный вестник” заставлял прессу чрезмерно долго ждать подробностей процесса, вызвавшего большой интерес у публики, одной газете — если не ошибаюсь, это были “Петербургские ведомости” — пришла остроумная идея, и ею потом воспользовалась почти вся печать. Газета описывала, так сказать, внешнюю сторону процесса. Несколько дней подряд она занимала своих читателей живым описанием поведения подсудимых, их внешнего вида, выражения лиц, впечатления, которое они производили на публику, и множеством других незначительных подробностей, не проронив ни слова о самом существенном — обвинительном заключении, показаниях свидетелей и состязании сторон, пока не было получено разрешение печатать официальный отчет, прошедший полицейскую проверку (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

 

 

Так как на процессы допускались представители отечественной печати, то в этом нельзя было отказывать и корреспондентам иностранных газет, всегда более настойчивым и смелым, чем их русские коллеги. Телеграммы иностранных корреспондентов, правда, могли быть задержаны, а письма перехвачены на почте. Но они наловчились отправлять свою корреспонденцию неведомыми полиции путями, и так или иначе их сообщения обычно доходили по назначению и появлялись в печати. Усилия, прилагаемые правительством, чтобы ограничить гласность суда внутри страны и воспрепятствовать публикации неприятных сведений за границей, показали, как сильно оно было обеспокоено тем, что эти меры удушения гласности оказались практически бессильными.

Со времени суда над цареубийцами — Софьей Перовской, Желябовым и другими — последние остатки этой так называемой гласности были уничтожены. Все последующие политические процессы происходили при закрытых дверях. Непричастным к суду лицам в зале не разрешается присутствовать. Не допускается никаких исключений из этого правила даже для царских чиновников; и хотя вряд ли эти господа питают особенные революционные симпатии, но они могут что-то услышать, и это вдруг повлияет на их лояльность или смутит моральный дух. На последнем процессе по “делу 14-ти”, в октябре 1884 года, в зал судебного заседания не были допущены даже ближайшие родственники подсудимых. Публика в зале была представлена военным и морским министрами и пятью высшими чиновниками, отличающимися сверхъестественной верноподданностью. Все дело велось в таком страшном секрете, что, как сообщал корреспондент “Таймс”, жители соседних домов не подозревали даже о происходившем в здании суда политическом процессе.

Таково сейчас положение в нашей стране.

Для политических преступлений в России нет ни суда, ни пощады. И никогда не было. Обыкновенные нарушения закона подлежат суду присяжных, но только один-единственный раз царское правительство рискнуло обратиться к представителям общественной совести в политическом деле. Это был процесс Веры Засулич. Однако, как всем известно, на этом суде власти сильно обожглись, и вряд ли этот опыт когда-либо будет повторен. Суд всегда был органом исполнительной власти, он только по форме отличается от полиции, жандармерии и других органов государственного управления. Все они устроены по одному и тому же деспотическому принципу. Суд с его церемонностью и помпой не более как дань, уплачиваемая русским деспотизмом современной цивилизации.

А теперь правительство с истерической нервозностью постепенно лишает свой суд всех атрибутов, которые придавали ему внешнее подобие правосудия. Нынешние трибуналы — это полиция, жандармерия, бюрократия во всей их обнаженности. Это не только варварски, позорно, деспотично, это просто глупо. Русское правительство можно уподобить лавочнику, который, выставив в витрине товары с виду хорошего качества, постепенно заменяет их протухшими продуктами, что легко обнаружит всякий, кому бог дал глаза и нос. Прошу прощения за малопривлекательное сравнение, но, право же, я не нашел лучшего для данного случая. Политика царского правительства может лишь дискредитировать его в общественном мнении, не производя никакого впечатления на его врагов. Ибо если уж решено, как говорят французы, “бросить курицу в горшок”, то не все ли ей равно, под каким соусом ее съедят.

Что касается революционеров, то вопрос о политической юрисдикции не имеет для них ни малейшего значения, да и вообще у русских эта проблема не вызывает к себе никакого, или почти никакого, внимания. Я остановился на ней только потому, что она, естественно, представляет большой интерес для моих английских читателей. В европейских странах, где суд является верховной, если не единственной, властью, посредством которой в последней инстанции регулируются отношения между всей массой граждан, представляемой государством, и каждым отдельным гражданином, правильный состав суда и высокая степень необходимой гарантии беспристрастности его суждений являются вопросом величайшей важности. Но в России, где полиция может ни в грош не ставить решение судьи, суд может интересовать вас только как политическая трибуна, с которой можно открыто высказать свои взгляды. Но сам по себе вопрос о составе суда, как это должно быть в настоящем суде — органе, правомочном решать судьбу человека, не играет никакой роли.

Какое значение имеет для вас, что суд вынесет легкий приговор, если по истечении его срока полиция назначит вам новый, гораздо более длительный? Какая польза от того, что вас оправдают “с незапятнанной репутацией”, если полиция арестует вас прямо у выхода из суда, снова заточит в тюрьму и отправит в сибирскую ссылку? Что толку, что приговор к двадцати годам каторги будет заменен пятью годами, если тюремщики бросят вас в мрачный страшный застенок, в котором человек, не обладающий сверхъестественным здоровьем, не имеет ни малейшего шанса выжить даже более короткий срок?

Чтобы получить представление о том, как правительство расправляется со своими врагами, нужно обратиться не к суду; надо узнать, как с ними поступают после признания их виновными и вынесения приговора.

 

 

 

Глава XVIII

 

ПОСЛЕ ПРИГОВОРА

 

 

Предположим, что заключенный осужден на каторгу на столько лет, сколько читателю угодно ему дать, ибо в действительности это не играет никакой роли, это только частность. Приговор зачитан со всеми церемониями, предписанными законом, и суд свершился. Но именно в этот момент, когда, казалось бы, судьба заключенного уже решена, для него и для его близких встает мучительный вопрос: что теперь власти с ним сделают?

Но, собственно, почему? А приговор? Неужели русское самодержавие не останавливается перед тем, чтобы сразу же изменить меру наказания, назначенную судьями, и наложить кару, вовсе судом не предусмотренную? Пока еще нет. Для этого достаточно времени впереди. Пока еще приговор в силе. Но в России, как всем хорошо известно, имеется каторга и каторга. Тюрьмы и тюрьмы. Очень большая разница — заточат ли тебя в Шлиссельбург или в централ, в Трубецкой бастион или в сибирский острог.

Поэтому те, кого тревожит судьба заключенного, его родные и друзья, пускают в ход все, чтобы добиться для него наивысшего блага — ссылки в Сибирь. Первую попытку обыкновенно делают родители, и прежде всего мать, — ей скорее удается кое-что исхлопотать у властей. Если родители бедны, товарищи сына собирают между собой достаточную сумму для поездки в Петербург. Если они, кроме того, малообразованны и не имеют никаких связей в бюрократическом мире, их соответствующим образом наставляют и советуют обратиться к такому-то чиновнику, который не совсем еще сердцем крут: он, может быть, вдруг выслушает мольбы и согласится помочь их сыну. А то советуют также обратиться к некоей добросердечной даме, имеющей за кулисами связи в высоких сферах; она, возможно, будет расположена употребить свое влияние в пользу несчастного узника.

После матери некоторым успехом может увенчаться ходатайство жены. Если у заключенного нет жены — а политические узники чаще всего молоды и неженаты, — роль заступника берет на себя невеста. В невестах никогда нет недостатка. Если у политического нет ни отца, ни матери, ни сестер, ни братьев и никого, кто ему еще дороже, кто посещал бы его, заботился о нем, хлопотал за него, друзья сразу же обеспечивают его “невестой”. Лишь очень редко молодая девушка в подобных обстоятельствах откажется играть эту тягостную и опасную роль, опасную потому, что она означает сочувствие революционерам и их идеям, а это может привлечь к девушке нежелательное внимание полиции со всеми проистекающими отсюда последствиями. Если заключенный не слишком серьезно скомпрометирован, низший чиновник, в данном случае вершитель судеб, смотрит сквозь пальцы на эту ставшую теперь привычной уловку и дает импровизированной возлюбленной разрешение навещать своего любимого, приносить ему книги и подчас бутылку вина. На ее долю выпадает также мучительная и тяжкая обязанность одной или вместе с его матерью ходатайствовать о смягчении приговора или о переводе узника в менее гибельное место заключения.

Чтобы добиться этой цели, делаются невероятные усилия, нажимают на все пружины. Мать, сестра, жена или невеста, а также друзья — все включаются в эту борьбу за спасение близкого человека и просят, умоляют, изводят по очереди прокурора, чиновников, полицейских, жандармов и всех, кто облечен властью и к кому удается проникнуть. Получив отказ в одном месте, они делают попытку в другом. В течение нескольких дней, а иногда недель радость надежды сменяется мукой отчаяния. Наконец они могут вздохнуть с чувством облегчения и благодарности. Их усилия принесли плоды, мольбы услышаны: есть распоряжение сослать заключенного, ради которого было потрачено столько сил и энергии, на каторгу в Сибирь, в страну лютых морозов и нечеловеческих страданий, беспощадных надсмотрщиков, жестоких наказаний и каторжного труда в рудниках, где узники по рукам и ногам скованы обжигающей холодом железною цепью. А отец и мать, невеста и друзья — все этим очень довольны, поздравляют друг друга с удачей и верят, что дорогой им узник родился под счастливой звездой!

В дальнейшем я подробнее опишу радости, ожидающие этих баловней судьбы в ссылке на ледяном севере. Пока же будем сопровождать тех несчастных, которые отправлены в одну из двух центральных каторжных тюрем, расположенных невдалеке от Харькова, на нашем прекрасном юге, на Украине, справедливо названной русской Италией. Первая их этих тюрем находится в Ново-Борисоглебске, другая — в Ново-Белгороде близ деревни Печенеги. Я расскажу о втором централе, так как существуют подлинные документы, подробно рисующие жизнь заточенных там политических. Эти документы — бесценные записки двух заключенных, которые сами пережили и были очевидцами всего того, что описали. Одни записки относятся ко времени до 1878 года, в других рассказ начинается с того момента, когда прервались первые, и доводится до 1880 года. Обе тетрадки, несомненно, достоверны. Они велись тайно день за днем в полумраке камер и тайно же были вынесены из тюрьмы по одному из тех подпольных путей, которые всегда находятся в царской России вопреки бдительности тюремщиков и полиции.

Первые записки были закончены и отосланы в июле 1878 года и немедленно напечатаны в подпольной типографии “Земли и воли” под названием “Заживо погребенные”. Вторые под названием “Надгробное слово Александру II” были отосланы из Ново-Белгородской тюрьмы примерно в середине 1880 года. Они множество раз переписывались и распространялись в рукописи во всех крупных городах империи. Несколько месяцев назад “Вестник Народной воли” напечатал записки in extenso*.

______________

 

* полностью (лат.).

 

 

Ново-Белгородский каторжный централ находится возле самой деревни Печенеги и состоит из нескольких зданий, окруженных высокой стеной, полностью отрезающей тюрьму от окружающего мира. Однообразность этой стены нарушается широкими воротами — единственными, через которые можно проникнуть в этот мрачный приют горя и страданий. На большой доске, прикрепленной к воротам, начертано: “Ново-Белгородская каторжная центральная тюрьма”. Посреди ограды, примерно на расстоянии пятидесяти шагов от наружной стены, чтобы затруднить побег посредством подкопа, высится громада главного корпуса тюрьмы. Повернув за угол этого здания, любопытствующий посетитель или вновь прибывший арестант видит в дальних углах двора два одноэтажных строения, гораздо меньших, чем главный корпус. В каждом из них ворота. На фронтонах вырезаны надписи: “Правые одиночки” и “Левые одиночки”.

 

Эти два корпуса предназначены для государственных преступников.

В отличие от Петропавловской крепости обитатели централа не только политические заключенные. В этой каторжной тюрьме содержатся также уголовники самого худшего пошиба — закоренелые злодеи, которых правительство не отправляет в Сибирь из опасения, что они оттуда сбегут. Огромное главное здание тюрьмы сплошь заполнили преступники такого рода. Они составляют три четверти всех арестантов централа. Только сравнивая участь двух категорий заключенных и обращение с ними тюремщиков, можно правильно оценить “нежную заботу” и “сердечную доброту” правительства по отношению к политическим узникам.

Уголовники живут и работают все вместе; их ум и руки одинаково заняты. Они находят утешение в близком им по духу обществе друг друга, и, помимо лишения свободы, им не на что особенно жаловаться. Но политические заключенные осуждены на полное одиночество. Каждый из них живет в своей маленькой одиночной камере. Даже на дворе он одинок, ибо, для того чтобы политические по возможности меньше виделись, их выводят на прогулку в разное время и в три разных дворика. Попытки обменяться несколькими словами со случайно встреченным товарищем строжайше запрещены. Нельзя издать восклицание или повысить голос в этой могиле для живых.

В шести камерах из тридцати, имеющихся в обеих “одиночках”, заключены шестеро уголовников, разумеется, самые отъявленные негодяи из всей коллекции: изменники родины, приговоренные к пожизненной каторге*, профессиональные бандиты и убийцы, загубившие несколько душ. Однако даже с этими чудовищами обращение более гуманное, чем с политическими. Уголовники целый день на свободе, их запирают в камерах только на ночь. Их не пытают, за ними не следят, им не мешают общаться друг с другом. Как бы отвратительны ни были их преступления, гнет не так тяжек, бремя — посильное.

______________

 

* Смертная казнь не за политические преступления была отменена императрицей Елизаветой Петровной в 1753 году и не применялась в России уже более ста лет. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

 

 

Когда в июле 1878 года политические заключенные Ново-Белгорода, доведенные до глубочайшего отчаяния, решились на страшное средство — отказались от пищи и начали самую длительную и мучительную голодовку, вписанную в печальную летопись русских тюрем, они требовали всего-навсего дозволения работать всем вместе в тюремных мастерских, получать передачи от близких, читать любые книги, допущенные “цензурою русскою, а не смотрительскою”. Словом, они просили приравнения их к убийцам, грабителям, поджигателям, ибо уголовники пользовались всеми этими привилегиями, за исключением чтения книг, что им, впрочем, было совершенно не нужно по причине их поголовной неграмотности.

Однако смотритель тюрьмы и харьковский генерал-губернатор князь Кропоткин (двоюродный брат Петра Кропоткина, узника Клерво) спокойно взирали на то, как заключенные выносили муки голода в течение восьми дней — с 3 по 10 июля. Когда они от страшного истощения уже не могли вставать со своих коек и каждый час приближал их к смерти, Кропоткин, опасаясь катастрофы, которая потрясла бы всю Россию, уступил и обещал исполнить их требования. Но это была бессовестная ложь, чтобы заставить узников прекратить голодовку. Обещание было нарушено и всякая надежда отнята. Государственным преступникам было отказано в привилегиях, предоставленных убийцам и ворам. Они по-прежнему оставались париями среди отверженных.

И в чем, позволительно спросить, заключались преступления этих людей? Их вина, наверно, огромна. Чтобы заслужить столь суровое наказание, столь жестокое обращение, они должны быть закостенелыми преступниками, самыми страшными террористами. Ничего подобного. В следующей главе я опишу участь террористов, чьи проступки сочли недостаточно тяжкими, чтобы передать их в руки палача. Но в централе находятся одни лишь пропагандисты, мирные певцы зари возрождения своего отечества, цвет благородного поколения семидесятых годов — первого выросшего и взлелеянного в России, свободной от позора рабства, поколения, унаследовавшего от печального прошлого, трусливого и бессильного, глубокую любовь и острую жалость к страдающему, веками угнетенному народу и отдавшего отчизне всю страстную преданность, весь благородный пыл души, равного чему не было во все времена и во всем мире.

Первым среди этих борцов за свободу был Ипполит Мышкин, герой “процесса 193-х”, правительственный стенограф и владелец типографии, в которой он печатал революционную литературу. Представ перед судом, Мышкин показал себя оратором необычайной силы. Председатель суда был поставлен в тупик его меткими ответами и необычайной находчивостью. Многочисленная публика, наполовину состоявшая из должностных лиц, как зачарованная, ловила каждое его слово; волшебством его красноречия люди на миг превращались в его восторженных поклонников и друзей. Речь Мышкина на суде 15 ноября 1877 года была событием. Еще вчера никому не известный, он этим единственным подвигом стал знаменит во всей стране. Его имя живет и поныне. В комнатах сотен одиноких студентов и многих восторженных молодых девушек на стене рядом с портретом Софьи Перовской чаще всего можно увидеть фотографию этого молодого оратора, с его одухотворенным лицом, высоким благородным лбом, большими темными глазами, гордой и дерзкой осанкой.

Полной противоположностью Мышкина был его соратник Плотников — спокойный, скромный юноша, бывший студент. Он не совершил никакого замечательного подвига; его политическая жизнь была очень короткой. Член пропагандистского кружка “долгушинцев”, о котором я уже упоминал, он попался, когда в одной деревне Московской губернии передавал крестьянам несколько нелегальных брошюр. Но после ареста его необычайное мужество и мученический фанатизм создали ему славу даже среди людей его круга, которые все показали России благородные примеры отваги и решимости.

“Что касается Плотникова, — заявил на суде прокурор на бюрократическом языке своей обвинительной речи, — то, признавая преступления, в которых его обвиняют, он при этом руководствовался не духом раскаяния, а порочностью своего ума; порочностью, доходящей до фанатизма и исключающей всякую надежду на раскаяние”. Более восторженного панегирика нельзя было посвятить человеку, преданному великой идее.

Товарищ по борьбе и друг Плотникова Лев Дмоховский, старейший член долгушинского кружка, был богатый помещик из Харьковской губернии, человек ученый и с золотым сердцем. Повсюду — в обществе своих молодых товарищей, в централе, на каторге, куда его отправили умирать, — он всегда был верным другом, мудрым советчиком и в случае необходимости справедливым судьей для всех, с кем ему приходилось встречаться и кто нуждался в его помощи. Преступление Дмоховского состояло в том, что он нелегально, собственными руками напечатал две социалистические брошюры, за что его приговорили к каторге на восемь лет.

В централе находились также два кавказца — братья Джабадари — и их сводный брат Зданович, сын ссыльного поляка и черкешенки. Все трое деятельно занимались революционной пропагандой среди московских и петербургских рабочих, и все трое были столь же горячи и смелы, как воины их благородной родины. Они получили по девять лет каторжных работ.

Следующими в списке мучеников были Бочаров и Чернавский — двое юношей, из которых один был осужден на десять, а другой на пятнадцать лет каторги за участие в мирной демонстрации на Казанской площади.

Петр Алексеев — еще одна жертва царского правосудия. Он был сыном крестьянина, и его яркая, смелая речь на суде поразила судей и прозвучала в сердцах его друзей как боевой клич. Осужденный за распространение “подрывных идей” среди своих товарищей-рабочих, Алексеев получил десять лет каторги.

Донецкий, Герасимов, Александров, Елецкий, Папин, Муравский — их тени проходят перед нами в этой обители скорби. Замечательный ум этих людей, вся их безграничная любовь к труженикам, стремление облегчить участь униженных и угнетенных похоронены в каменном склепе, осуждены на гибель и смерть.

В зловещем застенке имеются обитатели, о которых я еще не упоминал. Это смотритель тюрьмы и ее злой дух Грицылевский. Он проявил специфические таланты и приобрел свою репутацию в Польше, работая под начальством Муравьева-вешателя. Тогда он проливал кровь поляков. Теперь он сосет кровь русских. Любопытно отметить в этой связи особое пристрастие правительства к палачам Польши. Панютин, Грицылевский, Копнин (ставший потом преемником Грицылевского), как и толпа тюремщиков в Сибири, — все они стяжали себе славу в Польше.

Выдвинутый по особой милости князя Кропоткина на выгодный и почетный пост начальника Ново-Белгородского централа, Грицылевский доказал на деле, что он вполне понимает, что от него требуется. Бесчисленными мелочными придирками, изобретенными с единственной целью изводить заключенных, и беспредельной жестокостью он превратил их жизнь в сущий ад. Свидетельств его тирании более чем достаточно.

Однажды, в февральский вечер 1878 года, Плотников шагал взад и вперед по своей маленькой камере, вполголоса читая наизусть стихи любимого поэта, как вдруг дверь с шумом отворилась и на пороге появился Грицылевский.

— Как ты смеешь декламировать! — прогремел он в ярости. — Или тебе не известно, что здесь должна быть мертвая тишина! Я тебя закую!!

— Я уже пробыл в кандалах “испытуемый срок”*, и потому вы, господин смотритель, не имеете законного права заковать меня, — вежливо ответил арестант. — Притом я болен — спросите у доктора.

______________

 

* Обычно несколько лет, в течение которых с узником обращаются наиболее сурово. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

 

— Так ты еще рассуждать!!! — крикнул бешеный цербер. — Взять его, заковать! Я тебя проучу! Ты будешь знать, как рассуждать со мной!

Беднягу выволокли из камеры, потащили в контору и заковали в кандалы.

Подобный же инцидент, жертвой которого оказался Александров, произошел в 1877 году. В июньские сумерки где-то вдали раздалась вдруг крестьянская песня. Эта песня нашла печальный отклик в наболевшей душе узника. Он на минуту забылся и совершил тяжкий проступок — запел. Оповещенный об этом чрезвычайном событии, всемогущий властитель тюремного царства собственной персоной явился на место преступления. Виновник давно уже замолк и лежал в постели, то есть на куске войлока, без одеяла и подушки. Он встал.

— Тебе кто дозволил петь? А?.. Разве ты забыл, кто ты такой и где ты находишься? Так я тебе напомню!!

Растерявшийся заключенный не успел еще вымолвить слово, как смотритель ударил его кулаком по лицу, сопровождая свой трусливый подвиг градом ругательств.

В другой раз смотритель набросился на Герасимова, бывшего студента.

— Как ты смеешь буянить? — кричал он.

— Да я, господин смотритель, не буяню, — спокойно ответил Герасимов.

— А как ты обращаешься с надзирателем? Разве ты смеешь говорить надзирателю “ты”? Ты знаешь, что он твой непосредственный начальник? Ты обязан относиться к нему с полным уважением и благоговением. Слышишь? С полным благоговением. Ты не должен забывать, что ты не человек, а каторжник; не на воле, а на каторге. Ты не имеешь права требовать, чтобы к тебе относились как к человеку. Если перед тобой поставили палку и приказали слушаться, то ты должен исполнить это беспрекословно. Смотри! Если только ты еще раз позволишь себе такие выходки, то я тебе шкуру всю сдеру! Понимаешь? С головы до пяток, всю, всю шкуру спущу! Помни, помни это! Всю шкуру!

За какую же провинность излился на голову бедняги весь этот зловонный поток брани и отвратительных оскорблений? За то, что он до сих пор еще не привык относиться с благоговением к простому, безграмотному солдату, надзирателю, и на его вопрос: “Что тебе надо?” — дерзнул сказать: “Дай воды”*, вместо того чтобы сказать: “Дайте, пожалуйста, воды”.

______________

 

* “Тыкание” тюремщиками заключенных — всеобщее явление, но сам заключенный не смеет обратиться на “ты” ни к одному должностному лицу, даже к простому тюремному надзирателю. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

 

 

Казалось бы, прогулка составляет не обязанность, а удовольствие и заключенные вправе сами решать, гулять им или нет. Между тем, когда однажды тот же Герасимов сначала замешкался, а потом, раздраженный грубым понуканием надзирателя, вовсе отказался от прогулки, смотритель, узнав об этом непослушании, сделал виновнику следующее отеческое наставление:

— Ты почему не слушаешься надзирателя? Тебя посадили — сиди, приказывают идти — иди, говорят что — слушай! Вот все, что ты можешь здесь делать. За непослушание я тебя плетьми отдеру!

Не хочу утомлять моих читателей перечислением других подобных же эпизодов. Но попрошу их остановиться на несколько минут в этой последней камере. Здесь помещается пожилой человек. Если бы он явился перед вами не с полуобритой головой, без усов и бороды — дикая, бессмысленная мера, такая же, как уродование лица, — вы заметили бы в его волосах седину. Вот он, закованный в кандалы, в серой арестантской куртке, сидит у стола, погруженный в свои горестные думы. Вдруг сзади него раздается грубый голос: “Здравствуй”.

 

Он встает и, слегка наклонив голову, отвечает: “Здравствуйте, господин смотритель!”

 

Можно ли было ответить учтивее и скромнее? И все же спокойное приветствие приводит смотрителя в бешенство, и он обрушивается на старика с руганью:

— Как ты смеешь, болван, так отвечать? — орет он. — Или ты думаешь, что ты у себя дома?

А дело в том, что по военному уставу солдату не положено отвечать на приветствие офицера просто по-человечески. Он должен выкрикнуть: “Здравия желаю, ваше высокоблагородие!” За такое преступление Елецкого — ибо это был он — бросили в карцер.

Имеет ли читатель хоть малейшее представление о том, что такое карцер в центральной тюрьме? Это клетки, отгороженные в ретирадном месте, по абсолютной тьме и по величине напоминающие без преувеличения гробы, впрочем, даже для мертвеца среднего роста такой гроб был бы, пожалуй, тесен. Живые могут поместиться в клетке только согнувшись. Узник, даже физически крепкий человек, отсидевший в этой вонючей, тесной дыре несколько дней, после выхода из нее едва держится на ногах от головокружения и выглядит так, как будто он перенес тяжелую болезнь.

Даже если заключенные ничем не провинились, Грицылевский не оставляет своих жертв в покое. Просто по злобе или вообще без всякой причины он беспрестанно терзает и мучает их. Однажды, обходя камеры, он увидел на столе у заключенного учебник французского языка, который сам дозволил ему держать у себя.

— Что такое! — вскричал он с циничным смехом. — Ты, должно быть, хочешь в Швейцарию, потому и понадобился тебе французский язык.

И он унес книгу, отняв у несчастного единственное утешение, лишив его дела, занимавшего его ум и помогавшего ему выносить тяжесть одиночества. Если бы спросить самодура, зачем он это сделал, почему так грубо лишил узника ранее оказанного тому блага, он лишь ответил бы, что такова была его воля. Это был внезапный каприз показать арестанту свою власть. Он в дурном расположении духа или ему дома не угодят — и он приказывает, чтобы у больных одиночников отобрали постель (больным дается соломенный тюфяк, суконное одеяло и подушка) и оставили им только тощий войлок — обычную постель заключенного в Ново-Белгородском централе.

Но это, скажете вы, просто тиранические выходки малограмотного, грубого солдафона, развращенного бесконтрольностью своей деспотической власти. Начальству, разумеется, ничего не ведомо о его бесчинствах; если бы оно знало, то им, несомненно, положили бы конец.

Давайте же, в таком случае, поднимемся на ступеньку выше.

Лицом, стоящим непосредственно над смотрителем тюрьмы, является губернатор. Однажды Грицылевский за какое-то незначительное нарушение тюремных правил приказал заковать в кандалы политического заключенного, больного чахоткой, который, кроме того, уже отбыл свой “испытуемый срок”. Возмущенные этой расправой, его товарищи дерзнули заявить смотрителю, что они будут жаловаться на его невыносимо грубое, бесчеловечное обращение с заключенными губернатору. Грицылевский не мог задержать жалобу, адресованную вышестоящим властям, но ничего не мешало ему наказать за то, что ее написали. Он отнял у узников книги, некоторых вовсе лишил прогулки, для других сократил ее и, наконец, приказал заколотить в камерах вентиляционные отверстия над дверьми. Когда один из больных, Сиряков, стал жаловаться, что ему нечем дышать, Грицылевский сказал: “Тем скорее он издохнет!”

 

Но интереснее всего было решение губернатора. Признав, что смотритель действительно не имел права заковывать в кандалы заключенного, отсидевшего “испытуемый срок”, губернатор предписал арестантам, подписавшим жалобу, за оскорбление смотрителя надеть наручники и посадить в карцер на время от одних суток до трех!

Поднимемся еще выше.

Летом 1877 года в Ново-Белгородскую тюрьму приехал министр юстиции. Между прочим он зашел в камеру Плотникова, уже умиравшего от чахотки. Узник сказал ему, что если не будут изменены нынешние невыносимые условия для политических, то они очень скоро перейдут из этой временной могилы в могилу вечную. На это граф Пален с особенной расстановкой и со своим немецким акцентом ответил: “Так вам всем и надо! Страдайте! Вы сделали много зла для России!”

 

В тот период, не надо забывать, русские социалисты занимались исключительно только распространением социалистических брошюр. В каторжный централ, в сущности говоря, не был отправлен ни один террорист. Последняя группа политических заключенных, перед которой открылись ворота Белгородской тюрьмы, была осуждена по процессу Ковальского — Свитыч, Виташевский и еще два революционера*.

______________

 

* Чтобы быть вполне точным, я должен сказать, что эти люди, строго говоря, не могут быть названы пропагандистами. Но с другой стороны, они, безусловно, не были террористами. Правильнее будет сказать, что они были больше чем пропагандисты, но и не террористы. Они выдвинулись в короткий промежуток времени, между концом пропагандистского и началом террористического периода. Прежде чем решиться устраивать покушения на прислужников самовластья, карая их за действия, какие я выше описывал, и тем самым навлечь на своих товарищей новые жестокости, революционная партия постановила перейти к самообороне, оказывать сопротивление полиции при арестах. Это было время, когда защита с оружием в руках конспиративной квартиры была вменена революционерам в обязанность. Свитыча и Виташевского судили за участие в одном из таких актов самозащиты (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

 

 

С наступлением террористического периода положение новобелгородских политических заключенных стало еще невыносимее. Правительство рассматривало их как заложников, и после каждого удара, нанесенного террористами, оно обрушивало на обреченные головы узников весь свой бессильный гнев.

— Вы мне за это дорого заплатите! — говорил смотритель тюрьмы в каждом таком случае.

После убийства Мезенцова у политических отняли все книги. После убийства генерал-губернатора Кропоткина их заковали в кандалы. А когда еще кого-то убили, выселили из Харьковской губернии родителей политических заключенных без права возвращения в свои дома. После первого покушения на императора некоторые из этих несчастных были сосланы в Сибирь.

Узников непрестанно пытали мелочным злом и глумлением, закрывали, например, вентиляционные отдушины в камерах. Под конец все душники были наглухо заколочены, и узники едва могли дышать. Казалось, смотритель хотел удушить их. Так их наказывали за провинности, совершенные другими.

Собственно говоря, режим, установленный в каторжном централе, в основном, тот же, что и в Доме предварительного заключения. Та же полная изоляция узников, лишение их движения, возможности заниматься полезным трудом, физическим и умственным. И последствия тоже одинаковы: утраченное здоровье, чахотка, цинга, общее расстройство всего организма. Разница в том лишь, что заключенные, ожидающие суда, еще питают надежду на оправдательный приговор, да и на суде они могут рассказать об истязаниях, заклеймить своих мучителей. Но заключенным в тюрьмах такого утешения не дано. Для них нет больше надежды: протестовать они не могут, а жалобы служат лишь тому, чтобы увеличить их невзгоды. Отданные во власть тюремщиков, они имеют один удел — сносить нечеловеческую жестокость и грубые надругательства. В Петербурге заключенные, находящиеся под предварительным следствием, могут, кроме того, тайно сообщаться со своими близкими на воле, им придает силы будущая встреча лицом к лицу с их врагами, — так воинам вселяет смелость нетерпеливое ожидание скорой битвы. Но у узников тюрьмы нет этих преимуществ. Отрезанные от общества людей, угнетенные убийственным однообразием своего беспросветного существования, физически и умственно обессиленные, им нечего больше ожидать, кроме новых мучений и безвременной смерти задолго до того, как истечет срок их заточения.

Я уже обращал внимание моих читателей на то, как действует на здоровье и на психику узников система одиночного заключения в Доме предварительного заключения. В Ново-Белгороде, где условия неизмеримо тяжелее, одиночное заточение — настоящее бедствие. В тюрьме постоянно свирепствуют чахотка и тиф. Если половина или три четверти арестантов выживают, то это происходит не по причине заботливого ухода за больными со стороны тюремщиков, наоборот, они делают все, чтобы сократить их дни, но благодаря прекрасному климату и благодатному воздуху благословенной Украины, страны их неволи. И все же из двадцати молодых мужчин в возрасте от двадцати трех до тридцати лет шесть человек умерли после четырех лет заточения в централе. Из них пятеро погибли в стенах тюрьмы, шестой, Лев Дмоховский, — на пути в сибирскую ссылку.

Но самый страшный бич для узников одиночного заключения, бич, против которого благоприятные климатические условия не спасение, — это умопомешательство. В то время когда автор упомянутых мной вторых записок заканчивал свою тетрадь, в правосторонних одиночках, одну из которых он занимал, из четырнадцати заключенных было пять душевнобольных, то есть более трети. Он записал их имена: Плотников, Донецкий, Бочаров, Боголюбов и Соколовский. Двое были тихие сумасшедшие, у троих было буйное помешательство. Они наполняли клетки тюремного здания неистовыми воплями и диким ревом, душераздирающим плачем и безумным хохотом. Словами нельзя описать и воображение бессильно нарисовать весь ужас пребывания в этом доме умалишенных тех, кто, хоть и сохранил еще здравый ум, живут в страхе, что их постигнет участь больных товарищей. Они постоянно видят нависшую над ними тень рокового недуга. Но все настойчивые и упорные усилия добиться перевода душевнобольных в психиатрическую больницу в течение долгого времени оставались тщетными и полностью так и не увенчались успехом. Бочаров, один из самых тяжелых психически больных, — он страдал буйным помешательством — многие месяцы оставался в своей конуре, прежде чем его увезли, и это произошло лишь после усиленных домогательств со стороны заключенных и врача. Смотритель распорядился наконец отправить Бочарова из Ново-Белгорода, но не в психиатрическую больницу, а в соседний Борисоглебский каторжный централ, где он вскоре после этого умер.

О Гамове тюремные власти вообще не сочли нужным побеспокоиться, и он умер в состоянии умопомешательства в своей камере. Плотников, правда, был переведен в сумасшедший дом, но только после того, как стал совершенно безнадежным и ему недолго оставалось жить. Он скончался через несколько недель после того, как его увезли из тюрьмы.

Но это еще не самое худшее. Обращение тюремных надзирателей с несчастными психически больными неслыханно варварское. Приступ умопомешательства карается так, словно это акт умышленного неповиновения. Их пинают ногами, надевают наручники и, если они все же продолжают шуметь, с яростью швыряют на пол камеры и заставляют там лежать. Все это доносится до слуха других узников, и они становятся еще более несчастными от столь ужасных мучений своих товарищей, от жестокости тюремщиков, от сознания невозможности ни предотвратить мучения, ни отомстить за жестокость.

Психически больным нет никакой пощады; они так же должны соблюдать режим, выполнять те же правила, что и здоровые, и они подвергаются тем же наказаниям за небрежность или непослушание. У Боголюбова, того самого Боголюбова, который по распоряжению Трепова подвергся истязанию розгами и был отомщен выстрелом из револьвера Веры Засулич, приговоренного за участие в демонстрации на Казанской площади к пятнадцати годам каторги, была навязчивая идея, что все вокруг в заговоре, чтобы убить его. Однако его брили так же, как и других. Когда явился цирюльник, бедняга закричал от страха, сопротивляясь с неистовством отчаяния. Но ничего не помогло. Надзиратели душили и связали его и наконец насильно побрили.

Когда в апреле 1879 года генерал, посланный новым губернатором для официального инспектирования Белгородского централа, обратился к заключенным со стереотипными вопросами: “Имеете ли что-либо заявить? Есть ли жалобы?” — один из кавказцев, князь Цицианов, сказал ему:

— Да, генерал. Я прошу о милости, которую вы легко можете мне оказать. Я прошу присудить меня к смертной казни. Жить здесь означает умирать медленной смертью, и это больше, чем я могу вынести. Умоляю вас положить конец моим страданиям. Прошу вас дать мне умереть.

Этот ответ, который я привожу слово в слово, подводит итог всему, рисует нам всю страшную картину. Комментарии излишни.

Теперь мы оставляем каторжный централ с его ужасами и муками, с его страдальцами-узниками и тиранами-тюремщиками; и я предлагаю читателю сопровождать меня в другие места действия. Но советую ему крепко взять себя в руки, ибо следующий мой рассказ еще страшнее предыдущего.

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz